Сознание у других животных

утята

Фото Joel Sartore. National Geographic

Почему биологи не спешат изучать сознания животных?

Недавно я решил взять домой двух маленьких попугаев — воробьиных попугайчиков Лессона, обитающих в Эквадоре и Перу. Эти птицы — одна из самых маленьких разновидностей попугаев, способных ужиться с человеком. Я назвал их Дэндоло и Мэдэлейн. Они хорошо уживаются со мной в квартире в Оксфорде (если не брать во внимание увеличивающееся количество шрамов от клювов на моих пальцах), а по выходным вся квартира превращается в тропический лес, наполненный щебечущими звуками.

Это первые птицы, которых я держу в качестве домашних животных, что удивительно, потому что моя профессиональная деятельность целиком и полностью связана с птицами. Мне интересно, как они учатся, чему учатся и какие качества позволили им стать столь развитой группой организмов. Птицы — прямые потомки динозавров. Сегодня их насчитывается более 10 000 видов, что значительно превышает число видов млекопитающих, амфибий или рептилий. В прошлом я работал с воронами и голубями, а сейчас занимаюсь утками.

Недавно я занимался исследованием способности уток усвоить понятия «одинакового» и «различного». Сначала мы с коллегами учили утят распознавать, например, две красные сферы с помощью запечатления — процесса, благодаря которому птенцы учатся узнавать движущийся объект (обычно — их мать) и следовать за ним. Фигуры были закреплены на вращающейся балке, и утята следовали за ними, словно за своей матерью. Затем им дали выбрать из еще двух пар фигур: двух красных пирамид и красного куба с красным параллелепипедом.

Ко всеобщему удивлению, утятам удалось заметить разницу. Оба набора фигур были новыми для них, но одинаковая пара имела уже знакомое свойство «схожести», и утята тянулись к ней. Они демонстрировали схожее предпочтение к одинаковым цветам: например, после того, как их натренировали на две зеленые сферы, они в дальнейшем выбирали пару синих фигур, а не разноцветных (фиолетовой и оранжевой), или наоборот, выбирали пару из разных фигур или фигур разных цветов, в случае если они привыкали к таковой в ходе запечатления. Ранее только умные животные, члены «клуба умников» демонстрировали способность усваивать такие абстрактные идеи: попугаи, шимпанзе, другие приматы и вороны. (Однако в результате длительных тренировок, голуби тоже оказываются способны на подобное. Забавной особенностью поведения животных является то, что какую бы сложную задачу вы ни поставили, голуби, достаточно натренировавшись, все равно способны ее выполнить.)

Утята оказались настоящими королями клик-наживок (посты или всплывающие окна, провоцирующие кликнуть на них мышью, чтобы прочитать продолжение истории или увидеть картинку/видео — прим. Newочём). «Утята способны к абстрактному мышлению», — кричали в Интернете. И если под понятием «мысль» понимать «мозговую активность» или «распознавание абстрактных представлений», то это заявление не так уж и неправильно. Но интуитивная реакция предполагает, что любое существо, способное решить подобную задачу, должно уметь сознательно вывести взаимосвязь внутри каждой пары и сравнить их. У таких животных в их симпатичных головках должен сидеть крохотный гомункул (или, если позволите, уткункул), хмурящий лоб в раздумьях над тем, какая из пар «одинаковая», а какая «различная».

Даже опытным ученым довольно сложно поспорить с тем, что животные способны мыслить. Во время нашего эксперимента нашелся один умный утенок, заметивший наверху балки с фигурами, привлекающими внимание птиц, и до конца эксперимента он внимательно, с задумчивым видом смотрел на этот механизм. Мы назвали его Платоном.

Но у других участвовавшие в эксперименте утят не было имен, и на то была причина. Мы определяли их, используя номера и символы. За редкими исключениями, это обычная практика, помогающая исследователям сохранять мысленную дистанцию и избегать антропоморфизма, который считается непростительным грехом в исследовании поведения животных. Однако особи долгоживущих видов, участвующие в многократных, кумулятивных исследованиях поведения, как правило, удостаиваются чести получить имя: например, Ним Чимпский, шимпанзе, находившийся в центре спорного, длящегося несколько десятилетий исследования усвоения языка, или новокаледонских воронов из поселка в Баварии, с которыми я работал пару лет назад. В подобных случаях исследователю морально легче отслеживать историю животных, если им даны имена вроде Джангл и Манго, а не S602 и D14.

Настоящие имена моих попугайчиков приводят меня в замешательство. Дома, во время кормежки и дрессировки, Дэндоло и Мэдэлейн ведут себя словно маленькие люди. Они зовут друг друга, потому что скучают, когда я достаю одного из них из клетки для занятий; они ворчат на меня, требуя внимания, когда я занят работой; они смотрят на меня умными глазами; они кусают меня, если недовольны. Короче говоря, дома, со своими питомцами, я делаю то же самое, что и все: очеловечиваю их, чтобы лучше понять. Не изучай я поведение животных, я бы вряд ли заметил за собой подобное, но я исследователь, и постоянно задаю себе вопрос: почему я обращаюсь со своими домашними питомцами как с мыслящими, разумными существами, а с утятами в своей лаборатории — как с пернатыми роботами? Мне кажется, что в моей сфере деятельности нежелание всерьез отнестись к сознательности животных является большой проблемой, мешающей нам добраться до истинного понимания их поведения.

Людям всегда были интересны другие живые существа, и нам постоянно казалось невозможным понять, как они мыслят и умеют ли мыслить вообще. Этот вопрос преследует на протяжении всего существования нас как вида. Животный анимизм, первая человеческая философия, утверждает, что между хищником и жертвой существует открытый канал коммуникации. Тем не менее, во многих обществах одновременно существует отношение к собственным «эксклюзивным» животным как к низшим существам или даже роботам, запертым в нижних звеньях огромной цепи существования, где человек стоит на верхней ступени. Средневековые европейцы заставляли животных представать перед судом за преступления и прегрешения, но не наделяли их душой или возможностью попасть в рай. И по сей день мы боимся, чтобы наш пес не заскучал, пока мы на работе, но нам ничего не стоит кормить его одной и той же едой до конца его дней. Эта двойственность указывает на нашу неуверенность и страх в моменты столкновения с возможность существования разума, отличного от нашего.

Научная революция 16-го века дала человечеству новые инструменты для исследования других видов сквозь призму материализма. Идея состоит в том, что любое объяснение поведения должно быть выведено из объективной реальности. Научный метод требует проверяемых гипотез, а для того, чтобы быть таковыми, они должны соприкасаться только с реальным миром и его взаимосвязями. Антропоморфизм становится проблемой, ведь он неизбежно приводит к идее о наличии сознания у животных, а эту гипотезу проверить невозможно.

Например, когда утята могут отличить друг от друга пары идентичных предметов от пары различающихся, мы говорим, что утята могут отличать абстрактные взаимосвязи, или изучать, или вычислять, или узнавать, или анализировать их. Все эти понятия кратко описывают физические операции мозга. Глаза объединяют свет в образы; этот свет стимулирует нейроны, которые, в свою очередь, стимулируют другие нейроны; мозг производит сравнительные вычисления причудливым образом, который мы еще не в силах понять; а утята действуют на основе этих вычислений, которые проявляются в наблюдаемом нами поведении. Чего мы не можем сказать, так это того, что утята, подобно людям, думают, что взаимосвязи отличаются.

Причина сопротивления в том, что у нас пока еще нет решения так называемой «сложной проблемы» сознания. Почему человеческий мозг принимает во внимание наш опыт, вместо того чтобы просто вести себя как бездушный компьютер, управляющий телом? Если мы признаем, что каждый наш выбор и любое действие берут начало в мозговой активности, то несложно представить, что все наши переживания происходят без участия маленького капризного умишка, который бы заставлял нас «чувствовать». Более того, если бы и существовало такое неуправляемое существо с подобными человеческим мозговыми процессами, его действия были бы неотличимы от сознательных человеческих действий — вплоть до утверждения собственной сознательности. Получился бы зомби, который пытается приспособиться к этому миру любознательности.

Следовательно, существует некая проблема в высказывании о том, что утенок «думает». С эмпирической точки зрения это нельзя доказать. Что бы эволюция ни заставила утенка сделать, этот поступок будет каким-то образом ориентирован на успех, неважно, сознательно ли его действие или нет. Таким образом, для того, кто извне наблюдает за таким поведением или даже за разрядкой нейронов, не будет совершенно никакой разницы.

Существует ли решение? Давайте продолжим рассуждать как строгие материалисты: предположим, что не существует нематериального сознания и что поддающееся проверке чувство «бодрости» есть независимое свойство, являющееся результатом мозговой активности. Итак, каждый из нас (если предположить, что мы не зомби) знает, что он сознателен. Вполне разумно предположить, что каждый человек не является уникальным метафизическим чудом, первым и единственным сознательным существом во Вселенной, своего рода Христом Сознания. Более простым объяснением будет то, что раз уж кто-то из нас сознательный и среднестатистический, большинство других людей тоже сознательные и среднестатистические. Эта нить рассуждений не означает, что «зомби» не существует — они могут быть теми самыми несреднестатистическими — но вся имеющаяся в нашем распоряжении информация указывает на то, что все люди сознательны.

В некотором роде это и есть научный способ подхода к этому вопросу. Главным принципом науки является простота: следует выбирать наименее сложную догадку, которая соответствует доказательствам. Предположив, что остальные люди сознательны, мы создаем часть наипростейшего объяснения собственному самосознанию. Научный метод — это еще и тренировка индукции, объединение частных фактов из выборки данных в суждения о большей реальности. Следует признать, что единственная доступная нам информация — «я разумен» — ничтожна по сравнению со статистически строгой выборкой, но выбора нет. Многие направления философии имеют проблемы с индукцией, и в рамках чистого разума регулярность прошлых событий не гарантирует регулярность будущих. Но наука, кажется, работает несмотря на это, а раз так, то она поддерживает функциональность индукции для реального мира.

Если как аргумент в пользу сознательности человека это звучит правдоподобно, почему бы не применить подобные рассуждения для других живых существ? Мне кажется, что случай простого объяснения животной сознательности вполне уместен. Звучит он примерно так: люди — это позвоночные с большим мозгом, который хорошо себя показывает в креативном решении задач и может образовывать абстрактные представления. Они сознательны. Попугаи, вороны и многие приматы — позвоночные с большим мозгом, который хорошо себя показывает в креативном решении задач и может образовывать абстрактные представления. Раз люди и эти животные состоят из одного рода материи и развивались с помощью одних и тех же общих процессов (а в случае приматов – из одного рода), наиболее рационально было бы предположить, что свойства мозга всех этих существ сходны. В том числе и сознательность. Во многих лабораториях используют программное обеспечение для анализа поведения животных на видеозаписях не для того, чтобы сократить затраченные рабочие ресурсы, а чтобы исключить домыслы из выводов.

Лично я вполне доволен этим аргументом и полагаю, что многие ученые согласятся с ним — если уж не в стенах лаборатории, то хотя бы в неформальной обстановке. И тем не менее я продолжаю относиться к своим утятам как к роботам. Веская причина оставлять сентиментальность дома — она попросту бесполезна. Однажды громкое мычание коровы с близлежащей фермы испугало одного из утят. Он повернул голову, съежился и замер, не обращая внимания на экспериментальную аппаратуру. Сейчас мне бы очень хотелось списать его показатели, потому что я видел, что он «напуган». Как-то раз, когда тренировочная пара совсем немного отличалась от пары, используемой в эксперименте, я наблюдал за тем, как утенок становился «растерянным», поворачивая свою голову в такой узнаваемой манере, как это делают растерянные собаки. Я бы с удовольствием исключил длительное время, которое потребовалось утенку для выбора той пары, за которой следовать. Если учесть, что допущение домысливания их понятных выражений было идеальным объяснением того, почему мой эксперимент не выявил верного поведения, теперь я мог найти решение любых затруднений, и мои выводы были бы неопровержимыми.

Но такой научный метод был бы ужасным по причине своей необъективности. Возможно, первый утенок не слышал корову, а другой просто потягивался. Единственный способ основательно проанализировать поведение каждого утенка — быть абсолютно твердым в объяснении предопределенных физических моделей поведения. Я ученый, и поэтому мне следует исключать любые импровизации до этапа планирования экспериментов и не допускать туманной креативности в расчетах.

Другими словами, чтобы сохранить единый подход, я должен быть осторожен в оценке как способностей животных, так и своих. Трактуя результаты, я должен, насколько это возможно, строить и проверять предположения как машина, и относиться к животным, как к машинам. Именно поэтому в наши дни столько лабораторий применяют программное обеспечение для анализа поведения животных по видеозаписи: не с целью сокращения рабочих часов, а чтобы исключить полет воображения.

Возможно, такой подход рисует картину скучной лабораторной жизни, но я спешу вас заверить, что это не так. Анализ видеозаписей — действительно точный процесс, лишенный всяких эмоций, но проведение самих экспериментов практически всегда превращается в занимательный бардак. Утята выпрыгивают из загончиков, которые собирались с учетом «неперепрыгиваемого» уровня. Полностью автоматизированные инкубаторы с контролем влажности заполняются водой. Утенок, которого кропотливо натренировали отвечать на определенный раздражитель, вдруг признает меня своей «мамой» (катастрофа для показателей, но развлечение для меня). Лабораторные злоключения неизбежно делают собранные за первые недели данные абсолютно бесполезными. В экспериментальной науке это повсеместный феномен, но в особенности он правдив в случаях с поведением животных: у химика или физика все тоже может провалиться, но они не занимаются исследованиями вместе с маленькими, неизвестно, мыслящими ли существами, которые твердо намерены сделать все, чтобы этот провал случился.

В самой лаборатории я очеловечиваю «подопытных» и веду себя непринужденно: «Ах ты гадкий утенок! Зачем же ты запутал подвесные тросы своей „мамочки“? Ты ведь знал, что я тебя тестировал, отвечай!». Но когда я сажусь перед таблицей и видеозаписью, все теплые чувства и симпатия должны испариться, чтобы можно было заняться неиспорченной фантазией наукой.

Так почему же мои домашние животные думают, а лабораторные — нет? Ответ неудовлетворительный, но невероятно резонный: так это работает. Я не заявляю, что этот вывод хоть сколько-нибудь логически последователен, вовсе нет. Но это несоответствие исходит не из ошибки в рассуждении, а из факта, что «мысль» может означать много всего разного. Мои лабораторные утята не должны думать — чтобы понять, что они делают, я должен подойти с этой точки зрения. Я хочу понять, как развилось их поведение, я хочу понять, каким адаптивным целям оно служит. Если они и думают, вне зависимости от определения, это лишь малая часть процесса, который регулирует их поведение, процесс, который будет эволюционно сконструирован для получения результата, который принесет пользу утятам. Размышления о «мышлении» служат лишь поводом к возникновению возможных бездоказательных открытий и бездонных вопросов. Утки могут быть или не быть сознательны, однако, так или иначе, это излишне в вопросе выработки эмпирически обоснованного ответа.

Когда я тренирую Дэндоло, он должен думать. Если я предполагаю, что он думает и делает умозаключения, я могу предсказать, что может его раздражать и что убедит его, что я не причиню ему вреда, а напротив, накормлю его. Я могу использовать антропоморфизм, чтобы сделать однократные, специальные выводы о его поведении, которые мне необходимы для продуктивной работы с упрямым животным в новой обстановке. Люди эмпатичны, и, наделяя моих маленьких попугайчиков мышлением, я могу более эффективно сопереживать, учитывая понимание ими ситуации переезда в мою квартиру и знакомства с их новым гигантским соседом. Быть может, они не мыслят, но чертовски эффективно думать, что это не так. Ученые смогли узнать кое-что из своего опыта взаимодействия с животными в домашних условиях. Сентиментальность может исказить данные, но столь же бесполезно полностью отметать возможность присутствия у них «мышления». Общий научный ответ на исследования «абстрактного представления» или «мышления» состоит в том, чтобы оспорить когнитивные объяснения и доказать, что испытанные возможности могут быть результатом низкоуровневого процесса в головном мозге. В случае моих концептуально обучаемых уток, они могли бы произвести отличие путем распознавания визуальных особенностей, а не формирования понятий. Эти испытуемые делают свою работу: они скептически относятся к экстраординарным заявлениям и создают менее неправдоподобные объяснения новых феноменов.

Путаница в различиях между сознанием и познанием заставляет нас умалять интеллектуальную удаль братьев наших меньших. Тем не менее, неприязнь к сознательности животных может вытеснить равноценные расчеты просто потому, что они требуют более высокого познания. Абсолютно верно, что нам не следует призывать сознание для того, чтобы объяснить, как утки решают проблему определения разного и одинакового. Но этот запрет не означает полный отказ от познавательного объяснения в пользу сенсорного вычисления. Когнитивные способности, такие как абстрактное представление, не то же самое, что и сознание. Они только кажутся чем-то, сочетающимся в одном виде — в человеке — которому мы спокойно приписываем сознание. Познание является гораздо более простой загадкой, чем сознание, и, кажется, оно надежно связано с физическими свойствами (например, соотношением мозга и тела, количеством нейронов и их плотностью и многим другим). Нет причины уклоняться от приписывания познавательных способностей из-за страха случайного вызова духа сознания. Первое предлагает большие богатства без нужды быть посредником второму, а оптимизм по поводу познания притягивает эксперименты в необычных направлениях (например, неожиданное обнаружение «абстрактного мышления» у уток).

Если мои утки думают (что бы это ни значило), лучшим тому подтверждением будет тот факт, что в мозгах позвоночных гораздо больше схожего, чем различного. В таком случае нам не стоит устанавливать ни высоко-, ни низкоуровневое познание как стандартное, когда мы имеем дело с такими существами. Это всего лишь неразбериха в различии между сознанием и познанием, а также союз исследователей против принятия сознательности, который вынуждает нас принизить интеллектуальные способности наших меньших братьев. Было бы неплохо избавиться от этой вредной привычки.

Для ясности, у меня нет сверхмиссии распахивать двери исследователям поведения животных и утверждать, что каждое животное обладает разумом. Но нам не стоит легкомысленно относиться к различиям между человеком и другими позвоночными. Вот еще один грех биологических наук. В Екклесиасте говорится: «Потому что участь сынов человеческих и участь животных — участь одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом, потому что все — суета!»

Антоне Мартиньо. Исследователь в отделе зоологии Оксфордского университета.

Источник
Перевод

«Каждый ученый изгоняет бога из той науки, которая составляет предмет его специального изучения»

Лафарг П.

Научный подход на Google Play

Файлы

Getting Things Done - Контроль над жизнью

Глобальное будущее 2045. Конвергентные технологии (НБИКС) и трансгуманистическая эволюция

Маркс, Энгельс и Ленин о науке и технике

Великий конфликт