Мозг и вера

Мозг и вера
 
Представьте себе, что когда мы наконец установим связь с разумными существами за пределами Земли, они тоже будут рассказывать историю, полную попыток поиска смысла. Жизнь, способная строить телескопы, сооружать космические корабли, выбираться в космос и вслушиваться в его шумы, — это жизнь, способная рефлексировать. По мере взросления разума импульс, направленный на исследование и понимание, проявляет себя как стремление наполнить пережитый опыт смыслом. Стоит ответить на достаточное количество вопросов «как» — и за ними быстро последуют вопросы «почему». Здесь, на Земле, борьба за выживание вынуждала наших древних братьев заниматься текущими вопросами. Им нужно было учиться обрабатывать камень, бронзу и железо. Им нужно было осваивать методы охоты, собирательства, земледелия и скотоводства. Но, выживая, они в то же время пытались разрешить ровно те же самые вопросы, которые решаем и мы, — вопросы происхождения, смысла и цели. Выжить — значит начать поиск ответа на вопрос, почему выживание так важно. Технари неизбежно становятся философами. Или учеными. Или поэтами. Или приверженцами одного из тысяч вариантов и комбинаций систем взглядов и креативного самовыражения, обещающих проникновение в самую суть тех вопросов, которые продолжают глодать нас изнутри еще долго после того, как наши желудки наполнятся.
 
Как ясно показывают самые древние, самые долгоживущие истории и мифы, самые неотступные из всех вопросов — вопросы экзистенциальные. Как начался этот мир? Как он закончится? Как так может быть, что сейчас мы здесь — а через мгновение нас уже нет? Какие еще миры могут существовать за пределами нашего?
 
Представляя иные миры

Кафзех 11
 
Около 100 000 лет назад где-то в Нижней Галилее — исторической области современного Израиля — ребенок четырех или пяти лет тихонько играл или, может быть, шалил и, серьезно ударившись головой, получил травму. Пол ребенка неизвестен, но давайте представим, что это была маленькая девочка. Причина травмы тоже неясна. Может быть, она споткнулась и упала на склоне крутого каменистого холма, может быть, упала с дерева или была излишне строго наказана? Мы знаем только, что удар рассек ей переднюю правую часть черепа и вызвал травму мозга, с которой девочка прожила до 12 или 13 лет, после чего умерла. Эти факты сообщили нам кости, обнаруженные в Кафзехе, одном из самых древних могильников, раскопки на котором начались в 1930-е гг. Хотя в этом же могильнике обнаружены останки еще 26 человек, захоронение девочки отличается от прочих. На ее грудь были положены рога двух оленей одним концом в ладони ребенка; исследователи считают, что это указывает на определенную церемонию погребения. Возможно ли, что рога были просто случайным украшением? Возможно. Но легко также согласиться и с версией команды исследователей, согласно которой Кафзех 11, как называют этого ребенка, была погребена с ритуалом и ритуал этот 100 000 лет назад провели древние люди, размышлявшие о смерти и пытавшиеся понять, что она означает; возможно, они думали и о том, что может за ней последовать.
 
Хотя выводы о временах столь отдаленных неизбежно оказываются очень приблизительными, раскопки захоронений более поздних эпох повышают правдоподобность этой интерпретации. В 1955 г. в селе Добром, примерно в 200 километрах к северо-востоку от Москвы, экскаваторщик Александр Начаров, работая на глиняном карьере Владимирского керамического завода, заметил в желтовато-коричневой глине в ковше экскаватора кости. Кости оказались первыми из многих, которые в следующие несколько десятков лет удалось найти на площадке Сунгирь — в одном из самых знаменитых могильников эпохи палеолита. Одно захоронение там особенно поражает: мальчик и девочка, которым в момент смерти было примерно 10 и 12 лет, похоронены голова к голове, что как бы намекает на вечное слияние двух юных сознаний. Их останки, преданные земле более 30 000 лет назад, были снабжены одним из самых тщательно подготовленных наборов погребальных принадлежностей, которые когда-либо доводилось видеть исследователям. Налобные украшения из обработанных зубов песца, наручные браслеты из мамонтовой кости, больше дюжины копейных наконечников из мамонтовой кости, диски с отверстиями из нее же и более 10 000 резных бусин все из той же мамонтовой кости, которые, скорее всего, были нашиты на погребальные одежды детей. По оценкам исследователей, одному мастеру, который работал бы не разгибаясь по 100 часов в неделю, на изготовление всех этих украшений потребовалось бы более года. Такое богатство, по крайней мере, очень явственно намекает, что ритуальные погребения были частью стратегии, призванной преодолеть окончательность смерти. Тело может исчезнуть, но некая принципиально важная составляющая, которую можно усилить, или ублаготворить, или почтить, или порадовать тщательно подготовленными погребальными атрибутами, продолжится.
 
Антрополог XIX в. Эдвард Бернет Тайлор утверждал, что к этому выводу древних людей настойчиво подталкивали сновидения. Мы вполне можем представить, что еженощные эскапады, от просто любопытных до самых экстравагантных, должны были настойчиво склонять людей к мысли о том, что за пределами видимого существует и другой мир. Какие бы чувства — страх или утешение — при этом ни возникали, очевидно, что после встречи с умершим другом или родственником человек просыпается с ощущением, что они по-прежнему где-то существуют. Не так, как прежде. И очевидно, не здесь. Но в каком-то эфемерном смысле они по-прежнему рядом. Письменные источники — конечно, гораздо более поздних времен — подтверждают это рассуждение многочисленными рассказами о сновидениях, ставших для кого-то окнами в иные реальности. Древние шумеры и египтяне интерпретировали сны как Божественные указания; и в Ветхом, и в Новом Завете божественная воля часто раскрывается через сновидения. А в современную эпоху исследования изолированных охотничьих обществ, таких как аборигены Австралии, раскрывают важную роль Времени творения (Dreamtime) — вечного царства, откуда происходит любая жизнь и куда вся жизнь рано или поздно вернется. Трансовые состояния, подобные сну, также часто встречаются во многих традициях, где используются ритуалы с ритмичной музыкой и энергичными танцами. Они могут продолжаться часами и вводить присутствующих в гипнотическое состояние; по описанию участников подобных ритуалов, они при этом переносились в иные планы реальности.
 
В часы бодрствования тоже было достаточно эпизодов, наталкивающих на мысль о существовании реальности за рамками видимого мира: могущественные силы, действующие на земле и в небесах; причудливые события повседневного существования; частые опасности, угрожающие жизни и отнимающие ее. Эволюционный успех в обстановке общественной жизни научил наш мозг трактовать обычные события как действия других существ. Когда ударяла молния, начиналось наводнение или землетрясение, мы продолжали воображать, что какое-то мыслящее существо в ответе за все эти события. Мы можем представить, как предки наши, сталкиваясь с подобными событиями, неявно признавали ограниченность своего влияния в этом невидимом мире и в ответ придумывали персонажей, населяющих невидимые царства и обладающих теми самыми возможностями, которых недоставало им самим.
 
Намеренно или нет, но этот ответ оказался чрезвычайно удачным. Он позволил нам вписать случайные в ином случае события в складные последовательные истории. Представить себе невиданные царства, населенные знакомыми и придуманными персонажами. Дать имена и облики, реальные и фантастические, тем, кто следит за нашими поступками и полностью контролирует нашу судьбу. Переосмыслить смерть как врата, в которые прошли Кафзех 11 и два десятка ее сопещерников, а также многие поколения наших предков, на пути в эти невидимые нам, но восходящие миры. Чтобы раз за разом пересказывать эти истории, привлекая с их помощью личные качества, слабости, обиды, проявления ревности и остальные черты человеческого нрава, существующие в соседних мирах, для объяснения необъяснимых иначе событий в нашем собственном мире.
 
Художественные деяния наших давних предков — еще один намек на увлеченность их мыслями об иных мирах. На скалах по всему миру исследователи обнаружили десятки тысяч рисованных изображений, причем возраст некоторых из них превышает 40 000 лет. Среди них можно найти целый зверинец, от льва и носорога до творческих гибридов оленя с женщиной или птицы с мужчиной. Изображение человека там вторично и часто выполнено в виде примитивного наброска, если вообще появляется. Коллекции отпечатков человеческих ладоней встречаются во множестве и часто представляют собой хаотичное скопление перекрывающихся обведенных контуров. О смысле подобных композиций мы можем только догадываться. Попытка прикоснуться к иному царству? Жажда приобщиться к бесконечной, кажется, твердости камня? Своеобразное пышное украшение? Первобытный вариант надписи «Здесь был Вася»? Намерения со временем меркнут, и нам остается только гадать. Размышляя об этом, мы узнаем в танцующем шамане и умирающем бизоне первые плоды творческой силы, в точности похожей на нашу собственную. Вглядываясь в наскальные рисунки, мы встречаем там собственное отражение.
 
Это повод для глубокого волнения и одновременно ловушка. Желание встречи с древними культурными родичами может завести нас не туда и заставить приписать художественным работам древних неверный смысл. Может быть, пещерное искусство всего лишь бессмысленные каракули раннего сознания. Или, в более возвышенном описании, пещерное искусство, так сказать, демонстрирует нам древнюю тягу к прекрасному — то, что некоторые называют «искусством ради искусства». Разгадывать побуждения тех, кто жил сотни веков назад, рискованно, и увлекаться этим не стоит. Но когда думаешь о том, какие трудности необходимо преодолеть, чтобы добраться по крайней мере до некоторых из этих площадок, — археолог Дэвид Льюис-Уильямс описывает, как исследователи сегодня и, надо понимать, пещерные художники в те времена «больше километра ползли и пробирались на четвереньках по узкому, абсолютно темному проходу, скользили по глинистым склонам и брели по темным озерам и скрытым под землей рекам», — то объяснение типа «искусство ради искусства» кажется не слишком правдоподобным. Даже особенно склонные к богемному образу жизни представители наших древних братьев, скорее всего, выбрали бы более простые способы удовлетворения чисто художественного импульса.
 
Может быть, наши художественные пращуры таким образом совершали магические церемонии, чтобы обеспечить успех охоты, — эту идею предложил в начале XX в. археолог Саломон Рейнак. Разве трудно немного полазить по пещере и порисовать в темноте, если так можно обеспечить себе приятный и необходимый обед? Или, как предположил Льюис-Уильямс, развивая более ранние идеи историка религии Мирчи Элиаде, возможно, пещерное искусство происходит от шаманских психоделических «путешествий». По мере того как мифологические нарративы приобретали все большую аудиторию, шаманы — духовные лидеры, получившие влияние за счет того, что убеждали окружающих, а возможно, и себя тоже в собственной способности путешествовать в невиданные царства близлежащих реальностей, — стали посредниками между этим миром и следующим. Тогда источником вдохновения для палеолитических картин могли быть трансовые виде́ния, испытанные шаманами при общении с мифологическими героями или при перевоплощении в воображаемых животных.
 
Поразительное сходство композиций, разделенных континентами и тысячелетиями, указывает, кажется, на единое всеобъемлющее объяснение пещерного искусства. Но даже если такая гипотеза слишком амбициозна, есть один аспект, в котором археолог Бенджамин Смит полностью убежден: «Пещеры были далеко не просто "холстами". Это были места, где проводились ритуалы, где люди общались с духами и предками, обитающими в ином мире, места, наполненные смыслом и значением». Согласно Смиту и многим его единомышленникам, наши предки глубоко верили, что через рисунки и ритуалы они могут повлиять на духовные силы. Несмотря на этот уверенный вывод, при взгляде на 25 000, 50 000 или даже 100 000 лет назад подробности просматриваются смутно, так что вряд ли мы когда-нибудь точно узнаем, чем руководствовались наши древние братья. Тем не менее проявляется логичная, хотя и условная, картина. Мы видим, как наши предки совершают церемониальные погребения — ритуализированные проводы в иные миры; как создают картины воображаемой реальности, выходящей за пределы повседневного опыта; как рассказывают мифологические истории, в которых речь идет о могущественных духах, бессмертии и потусторонней жизни. Короче говоря, нити того, что более поздние поколения назовут религией, сплетаются воедино, и не нужно особенно напрягаться, чтобы разглядеть в этом плетении признание непостоянства жизни.
 
Эволюционные корни религии
 
Можем ли мы использовать поднимающую голову древнюю религиозность как объяснение широкого распространения религиозных практик во всем мире? Сторонники когнитивного религиоведения, такие как Паскаль Буайе, утверждают, что можем. Буайе считает, что даже к широчайшему спектру вариантов религиозной активности применим единый эволюционный базис: «Подоплеку верований и религиозных обрядов мы будем искать в принципах работы человеческой психики. Психики всех людей, а не только верующих. Человеческой — потому что важны именно свойства, присущие всем представителям нашего биологического вида с нормально функционирующим мозгом».
 
Суть этого утверждения в том, что черты, присущие человеческому мозгу и сформированные эпохами неустанных сражений за эволюционное превосходство, автоматически настраивают нас на религиозные взгляды. Не то чтобы в мозге человека имелись гены Бога или дендриты набожности. Нет, Буайе основывает свою теорию на представлении о мозге, разработанную в последние десятилетия учеными-когнитивистами и эволюционными психологами и уточняющую привычную метафору разума как компьютера. Вместо того чтобы сравнивать мозг с обычным универсальным компьютером, ожидающим программ, которые могут быть любыми и которые он получает через опыт, мозг здесь сравнивается со специализированным компьютером, заранее снабженным встроенными программами, которые разработал естественный отбор с целью повысить шансы на выживание и репродуктивные перспективы наших пращуров. Такие программы поддерживают то, что Буайе называет «системами гипотетических умозаключений», — специализированные нейронные процессы, которые мастерски реагируют на все те вызовы, от метания копий до ухаживания за потенциальными партнерами и заключения союзов, и должны в конечном итоге определить, чьи гены успешно пройдут в следующий круг, а чьи нет. Главный тезис Буайе: эти системы гипотетических умозаключений легко задействуются теми самыми чертами, что изначально присущи религии.
 
Мы уже встречались с одной такой системой гипотетических умозаключений: это наша теория сознания, согласно которой человек приписывает то, что он испытывает внутри, сущностям, которые встречает во внешнем мире. Адаптивно полезная тенденция излишне щедро наделять такой деятельностью все вокруг позволяет понять, почему мы с такой готовностью представляем свое окружение — хоть под землей, хоть на небе — обильно населенным внимательными и разумными существами. К другим системам гипотетических умозаключений можно отнести наши интуитивные представления о психологии и физике: без всякого формального обучения все мы примерно представляем, на что способно сознание и тело. Соедините эти системы гипотетических умозаключений с нашим влечением к минимально контринтуитивным концепциям (напомню, это концепции, нарушающие небольшое число наших интуитивных ожиданий) — и станет понятно, почему мы так цепляемся за представления о духах и богах (персонажах, наделенных человекоподобным сознанием, но отличающихся в своей телесности и в своих возможностях, как психологических, так и физических). Кроме того, нормальный мозг имеет социальные системы гипотетических умозаключений, которые, к примеру, отслеживают отношения и заботятся о том, чтобы их носитель получал справедливый шанс на успех. Если я что-то для вас делаю, то вам придется тоже что-то для меня сделать, и не обольщайтесь, я все помню. Именно эта разновидность взаимного альтруизма, возможно, служит источником деловой природы отношений, которые приверженцы религиозных традиций, как правило, поддерживают с теми сверхъестественными существами, что населяют их мир: я принесу тебе жертву, я помолюсь, я буду творить добро, но в завтрашней схватке, буде такая случится, ты прикроешь мне спину. И наоборот, когда приходит беда, мы с готовностью объясняем ее тем, что мы лично или коллективно не смогли соответствовать божественным ожиданиям.
 
В книге «Объясняя религию» Буайе развивает эти идеи в полной мере; другие исследователи разработали свои вариации на эту тему. Но моя зарисовка передает суть данного подхода: мозг сформирован эволюцией в процессе борьбы за выживание, и получившийся в результате мозг-победитель обладает качествами, которые принимают религию с распростертыми объятиями. Это пример того, что я немного ранее охарактеризовал как эволюционное пакетное решение. Предрасположенность к религиозным верованиям, возможно, не имеет собственной адаптивной ценности, но идет в комплекте с набором других качеств мозга, которые действительно были отобраны за их адаптивные функции. Это не значит, что все мы будем религиозны, по крайней мере не более чем развившаяся в результате естественного отбора любовь к сладкому означает, что все мы то и дело будем уплетать глазированные пончики. Это значит, что системы гипотетических умозаключений мозга особенно чувствительны к характеристикам того рода, что фигурируют в религиях мира. Мало того, такой резонанс и есть причина, по которой эти черты так настойчиво появляются в религиях. Религиозные понятия, будь то духи или боги, демоны или дьяволы, святые или души, — виртуозные дирижеры развивающегося человеческого сознания. Мы внимаем им, мы действуем по их указке, мы пропагандируем их — и таким образом способствуем их широкому распространению.
 
Так что же, все дело в этом? Наше сознание сформировано тем, что выживают наиболее приспособленные, а приспособленное сознание с легкостью усваивает религиозные представления? А как же роль, которую, как нам кажется, играла религия (а для многих продолжает играть) в объяснении на первый взгляд необъяснимого, от происхождения жизни и Вселенной до смысла смерти? Буайе и многие другие, кто продвигает аналогичные взгляды, не отрицают роли религии в решении этих задач, но утверждают, что подобных соображений недостаточно для объяснения того, почему религия возникла и почему она обладает именно такими характеристиками. Главное в религии — человеческое сознание, но, игнорируя его эволюционную природу, мы оставляем за скобками доминирующую силу.
 
Теория, разработанная Буайе и его коллегами, убедительна и продуманна. Но, как всегда бывает с теоретизированием в феерически сложной сфере мозга, сознания и культуры, определенные выводы, с которыми согласились бы все современные умы или, по крайней мере, те умы, которые упорно размышляют над этими вопросами, получить трудно. Более того, даже если когнитивное религиоведение сумеет доказать, что мы обладаем врожденной восприимчивостью к религиозной мысли, ничто тем не менее не сможет помешать религии быть больше чем просто эволюционный придаток, больше чем просто побочный продукт ранних когнитивных адаптаций. Как утверждают другие исследователи, религия вездесуща, возможно, потому, что она внесла собственный вклад в нашу способность к адаптации.
 
Один за всех
 
С ростом численности племена охотников-собирателей столкнулись с критической проблемой. Как обеспечить сотрудничество и лояльность все большего числа отдельных людей? Для родственных групп, согласно идее, восходящей еще к Дарвину и развитой в последующие десятилетия множеством признанных ученых, включая Рональда Фишера, Джона Холдейна и Уильяма Гамильтона, эволюция путем естественного отбора решает эту проблему без всякого труда. Я верен своим братьям и сестрам, своим детям и другим близким родственникам, потому что значимая часть генов у нас общая. Спасая сестру от бегущего слона, я повышаю шансы на то, что генетические сегменты, идентичные моим, уцелеют и будут переданы последующим поколениям. Не то чтобы мне обязательно нужно это знать. Да и в момент своего героического поступка я, разумеется, не подсчитываю относительный состав будущего генного банка. Но по стандартной дарвиновской логике мой инстинктивный порыв защитить родного человека — и даже пожертвовать собой ради родных — тоже будет поддерживаться естественным отбором, поощряя продолжение такого поведения у потомков, которые унаследуют значительный процент моего генетического профиля. Логика рассуждения проста и прямолинейна, но ставит следующий вопрос: когда группы разрастаются и перестают быть чисто родственными, то существует ли «генетическая морковка», которая сможет побудить их членов сотрудничать?
 
Если бы можно было найти способ заставить меня считать членов большой группы своими родичами — или, по крайней мере, действовать так, как если бы это было правдой, — это решило бы проблему. Но как этого добиться? Ранее мы уже говорили, что, возможно, настройке коллективной жизни способствовали истории — ведь они помогали нам проникать в сознание других и понимать друг друга. Некоторые исследователи, такие как биолог-эволюционист Дэвид Слоан Уилсон, развивавший идеи, выдвинутые в начале XX в. социологом Эмилем Дюркгеймом, считают, что эта адаптивная роль намного шире. Религия — это и есть история, усиленная доктринами, ритуалами, традициями, символами, художественными и поведенческими стандартами. Придавая ауру священности подобным действиям и устанавливая эмоциональную связь между теми, кто их практикует, религия расширяет узы родства. Религия обеспечивает членство неродственным индивидуумам, которые таким образом начинают чувствовать себя частью тесно связанной группы. Хотя наша генетическая общность минимальна, мы настроены на совместную работу и взаимную защиту благодаря религиозной связи.
 
Такое сотрудничество имеет значение, и весьма глубокое. Как мы уже видели, человек победил не в последнюю очередь потому, что наш биологический вид обладает способностью соединять мозги и мускулы, жить и работать группами, распределять ответственность и эффективно удовлетворять нужды коллектива. Более высокая социальная сплоченность членов религиозно связанной группы должна была сделать их более грозной силой в мире наших предков — и, в соответствии с этой линией рассуждений, обеспечивала принадлежности к религиозной группе адаптивную роль.
 
Эта точка зрения породила десятилетия споров. Некоторые исследователи разводят руками, как только речь заходит о групповой сплоченности как факторе эволюции; они считают его банальной отговоркой для объяснения предположительно просоциального поведения в тех случаях, когда его адаптивная ценность неочевидна. Более того, адаптивная ценность сотрудничества вообще сложное дело: в любой группе сотрудничающих индивидов члены-эгоисты могут выиграть у системы и получить преимущества. Пользуясь дружеским отношением, эгоисты могут получать непропорциональную долю ресурсов и таким образом несправедливо повышать свои шансы на выживание и продолжение рода. Склонность к эгоизму передается по наследству — соответственно, их потомство будет поступать так же и со временем сживет своих доверчивых товарищей вместе с их религиозными чувствами со свету. Вот вам и адаптивная ценность религии.
 
Сторонники религиозной основы групповой сплоченности признают существование проблемы, но подчеркивают, что это только одна сторона вопроса. В пределах изолированной группы сотрудничающих индивидов инфильтраторы-эгоисты, конечно, выигрывают. Но группы, о которых мы говорим, — охотники-собиратели плейстоцена — не были изолированными. Они взаимодействовали. Они сражались. И, судя по одному из вариантов прочтения археологической летописи, их сражения были весьма кровавыми. Группа совместно действующих членов, в которой каждый предан благополучию группы, как правило, будет действовать успешнее. Сам Дарвин говорил об этом так: «Когда два племени первобытных людей, живущие в одной стране, сталкивались между собой, то племя, которое (при прочих равных условиях) заключало в себе большее число храбрых, верных и преданных членов, всегда готовых предупреждать других об опасности, помогать и защищать друг друга, — без всякого сомнения, должно было иметь больший успех и покорить другое». Более того, те, кого побудила служить группе преданность ушедшим предкам или наблюдающим божествам, оказались бы даже более надежными и ярыми в служении делу. Поэтому, чтобы определить, какие генетические черты должны были широко распространиться по генному пулу, мы должны учесть не только внутригрупповую динамику, которая благоприятствует эгоистам, но также и межгрупповую динамику, которая благоприятствует коллективу. Если считать, что на протяжении многих тысяч поколений в подсчете выживания доминировал межгрупповой успех, то главную роль должна была играть принадлежность к группе — и, соответственно, религиозная групповая сплоченность брала верх.
 
Победа, которую мы таким образом себе представили, остается условной, потому что зависит от того самого предположения — доминирования межгрупповых сил над внутригрупповыми, и далеко не все уверены, что это предположение точно отражает жизнь и смерть охотников и собирателей в нашем прошлом. Еще более ободряет скептиков возможность объяснить кооперативное поведение на более приземленных соображениях — на теории игр. Между крайностями эгоистичного и самоотверженного поведения существует бесчисленное множество стратегий, которыми может руководствоваться каждый отдельный член группы. Я, может быть, и склонен к самоотверженности, но, если постоянно вставать мне поперек дороги, рано или поздно моя эгоистичная сторона проявит себя, причем с лихвой. Может быть, стоит вам утратить мое доверие — и я уже никогда не дам вам второго шанса, а может быть, стоит оказать мне пару услуг и я дам вам возможность вернуть его. И так далее. Что происходит при этом в большой группе, члены которой выбрали для себя широкий спектр разных стратегий? Ну, различные кооперативные стратегии имеют разную ценность для выживания, и потому сами они на протяжении поколений должны стать объектом дарвиновского отбора. При помощи математического аппарата и компьютерного моделирования исследователи сравнили различные стратегии и выяснили, что одна из них — «Я буду делать для тебя нечто хорошее, пока ты в ответ тоже делаешь что-нибудь хорошее для меня, но попробуй только обмануть, и я сразу же отплачу тебе тем же» — надежно бьет остальные варианты, включая и куда более эгоистичные. Таким образом, теоретический анализ подсказывает нам, что условное сотрудничество такого сорта способствует выживанию. Это демонстрирует оппонентам, что сотрудничество может возникать органически и распространяться путем естественного отбора, при этом участникам процесса необязательно придерживаться одинаковых религиозных взглядов.
 
После нескольких десятилетий препирательств некоторые исследователи теперь утверждают, что эти споры наконец разрешены. Но, поскольку такие оценки звучат от представителей обеих сторон, оценка роли религии как социального «клея», способствовавшего выживанию людей в плейстоцене, по-прежнему не достигла консенсуса. Это сложная проблема. Связывая воедино, помимо других привлекательных качеств, очарование рассказанной истории, склонность видеть вокруг проявления разума, успокоение от ритуальных действий, жажду объяснений, безопасность сообщества и когнитивную притягательность противостояния ожиданиям, религия представляет собой изощренное и многогранное человеческое изобретение, берущее начало во временах настолько отдаленных, что надежных данных о них, от древних практик до внутригрупповых конфликтов, чрезвычайно мало. Споры, несомненно, продолжатся.
 
Существует, кстати, и еще одна возможность, которая состоит в том, что в оценке потенциальной адаптивной функции религии спор о групповой сплоченности упускает из виду какую-то существенную часть истории. Многие исследователи предполагают, что адаптивное влияние религии очевиднее всего проявляется на уровне индивида.
 
Индивидуальная приспособленность и религия
 
В нашем обсуждении происхождения языка одна из гипотез подчеркивала роль сплетен в поддержании иерархии и налаживании союзов. Хотя в наше время подобные разговоры, возможно, считаются легкомысленными, психолог Джесси Беринг считает именно сплетню ядром адаптивной роли религии в древнем мире. Прежде чем мы обрели способность говорить, злоумышленник в коллективе мог нарушать правила — красть еду, заимствовать чужих сексуальных партнеров, отсиживаться в кустах во время общей охоты — и, если свидетелей его проступка было мало и они не имели высокого статуса, вполне мог уйти безнаказанным. Как только появился язык, ситуация изменилась. Даже с одним, но широко обсуждаемым нарушением репутация виновника могла пострадать, а возможности для продолжения рода буквально рухнуть. Согласно гипотезе Беринга, если потенциальный преступник считает, что где-то рядом — в ветре, в ветвях деревьев, в небе — всегда есть могущественный свидетель, он с меньшей вероятностью захочет нарушать правила: поостережется давать повод для сплетен и не захочет стать отверженным в группе. Следовательно, он с большей вероятностью оставит потомство и передаст ему свое инстинктивное благочестие. Предрасположенность к религии защитит его генетическую линию и таким образом станет самовозобновляющейся.
 
Проведенные исследования подкрепляют эту гипотезу. В своих экспериментах Беринг давал ребенку сложное задание, а затем оставлял его одного. В отсутствие надзора за ребенком исследователи получали, в общем-то, ожидаемый результат. Многие дети готовы мухлевать. Однако те из них, которым сказали, что в комнате присутствует невидимый свидетель — доброжелательный, но все замечающий наблюдатель, — придерживаются правил с гораздо большей вероятностью. Это действует даже в отношении тех детей, кто, по их собственным утверждениям, на самом деле не верит в присутствие невидимого существа. Беринг делает вывод о том, что юное сознание, имеющее, как он вполне правдоподобно считает, более непосредственную связь с нашей изначальной человеческой природой, нежели сознание постарше, уже подвергнувшееся значительному культурному влиянию, предрасположено действовать в согласии с незримо присутствующим наблюдателем, постоянно следящим за поведением. В древние времена именно эта установка побуждала наших предков к просоциальному поведению, которое защищало репутацию, повышало репродуктивные возможности и таким образом еще шире распространяло саму установку — установку, вообще говоря, на чувствительность к религии.
 
Иную адаптивную роль для религии предлагают специалисты по экспериментальной социальной психологии, потратившие не один десяток лет на развитие идеи Эрнеста Беккера. Ужас осознания, что все мы умрем, считают эти исследователи, «должен был превратить наших предков в дрожащие комки биологической протоплазмы, стремительно движущиеся к небытию». Они считают, что нас, возможно, спасло обещание жизни после физической смерти, буквальной или символической. Сам Беккер убедительно предположил, что борьба с осознанием смертности путем привлечения сверхъестественного стала чудесным изобретением человечества. Чтобы облегчить мучения от сознания конечности жизни, необходимо средство абсолютной и неограниченной долговечности, которое невозможно получить в реальном мире материальных вещей.
 
Конечно, образ наших физически крепких пращуров, съежившихся посреди саванны в параличе, вызванном тревогой о будущем, может показаться вам не слишком правдоподобным. Тем не менее при помощи остроумных психологических экспериментов исследователи показали, что даже сейчас, в современную эпоху, на нас вполне заметно, даже если мы этого не осознаём, влияет сознание собственной смертности. В одном из таких экспериментов судей в Аризоне попросили определить рекомендованный размер штрафа для людей, обвиняемых в каком-то правонарушении. Письменная инструкция, которой снабдили судей, включала в себя стандартную анкету на составление личностного профиля; в половине случаев в анкету включили пару дополнительных вопросов, ответ на которые требовал размышлений о собственной смертности (к примеру: «Какие эмоции вызывают у вас мысли о собственной смерти?»). Исследователи предполагали, что, поскольку кодекс законов есть часть совокупных усилий общества по установлению контроля над анархичной в противном случае реальностью, то есть своеобразный барьер, ограждающий нас от опасностей, притаившихся где-то сразу за границей цивилизации, те судьи, которым напомнили о поджидающей в конце пути опасности собственной кончины, должны будут более старательно воплощать в жизнь закон. Предсказание сбылось в точности. Но даже сами исследователи были поражены размером разницы в штрафах, рекомендованных двумя группами судей. В среднем штрафы, назначенные судьями, настроенными на мысли о смертности, оказались в девять раз выше, чем те, что были назначены судьями из контрольной группы.
 
Как подчеркивают исследователи, если подготовленное судейское сознание, пропитанное стандартом бесстрастной законности, так сильно реагирует на маленький дополнительный огонек осознания смертности, мы должны очень серьезно задуматься, прежде чем отбрасывать мысль об аналогичном и столь же незаметном влиянии, которому подвергается каждый из нас. Действительно, сотни дальнейших исследований (в разных странах, с разными объектами, разными задачами, разными способами стимулирования осознания смертности и т.п.) демонстрируют, что подобные влияния могут быть измерены и проявляются очень широко, от кабинок для голосования до ксенофобских предрассудков, от творческого самовыражения до религиозных предпочтений. Беккер считал, и эти исследования подтверждают, что культура развилась отчасти для смягчения потенциально деструктивных эффектов, которые в противном случае сопровождали бы осознание смертности. Согласно этой позиции, если вы встречаете разговор о такой возможности усмешкой, это потому, что культура делает свое дело.
 
Паскаль Буайе, с которого мы начали разговор об эволюционных корнях религии, отвергает эту роль для религии, отмечая, что «религиозная картина мира зачастую не менее страшна, чем лишенная сверхъестественного присутствия, и многие религии не столько показывают свет в конце тоннеля, сколько сгущают мрак». Но, вместо того чтобы скреплять гремящий мешок с костями, в духе сторонников Беккера, или отбрасывать мрачные тени на своих преданных сторонников, как представляет Буайе, чувствительность к религии, возможно, обеспечила более скромное преимущество менее удрученному пациенту. Возможно, древняя религиозная деятельность освещала смерть более мягким светом и помещала повседневный опыт в рамки более терпимого нарратива — благоприятное следствие религиозного опыта, которое, как описывал Уильям Джеймс, несет «уверенность в спасении, душевный мир» и одновременно «придает жизни новую прелесть, которая принимает форму лирического очарования или стремления к суровости и героизму».
 
Очевидно, что пока не существует консенсуса по вопросу о том, почему возникла религия и почему она так цепко держится. И дело не в недостатке идей: здесь и мозг, возникший в результате естественного отбора, и продвижение групповой сплоченности, и успокоение экзистенциальной тревоги, и защита доброго имени и репродуктивных возможностей. Вероятно, историческая летопись слишком прерывиста для того, чтобы мы смогли когда-нибудь построить и доказать достоверную теорию; возможно, религия играет слишком разнообразные роли, чтобы укладываться в рамки всеобъемлющих объяснений. Я остаюсь приверженцем идеи о том, что религия нужна нам как исключительное свидетельство нашей будущей жизни; как сказал об этом Стивен Джей Гулд, «большой мозг позволил нам узнать… о неизбежности нашей личной смерти» и «всякая религия начиналась с осознания смерти». Но действительно ли религия закрепилась в человеческом обществе потому, что превратила это осознание в какое-то адаптивное преимущество, — совершенно другой вопрос.
 
Царящий в мозге совершенный порядок позволяет ему генерировать многочисленные мысли и действия, одни из которых непосредственно связаны с выживанием, другие — нет. По сути, именно эта способность — наш обширный поведенческий репертуар — обеспечивает основу для той разновидности человеческой свободы. Не вызывает сомнений, что посредством этих действий мы упрямо удерживали религию при себе, сохраняли ее, развив за тысячелетия в организации, влияние которых пронизывает планету.
 
Коротко о религиозных корнях
 
На протяжении I тысячелетия до н э. в Индии, Китае и Иудее упрямые и изобретательные мыслители пересмотрели древние мифы и способы бытия, включающие в себя, помимо прочих достижений человечества, то, что философ Карл Ясперс описал как «основы мировых религий, и сегодня определяющих жизнь людей». Ученые спорят о степени взаимосвязанности этих далеко разошедшихся систем, но на выходе видится явное единообразие. Религиозные системы становились все более организованными, по мере того как их приверженцы записывали сюжеты, отбирали откровения и составляли указания, которые, выйдя из уст признанных пророков и передаваясь устно из поколения в поколение, обретали священный статус. Разумеется, в содержании религиозных текстов наблюдается большое разнообразие, но есть у них и общая черта — нацеленность на те самые вопросы, которые направляют наши исследования на этих страницах: откуда мы пришли и куда идем?
 
К самым ранним дошедшим до нас письменным источникам относятся Веды, составленные на санскрите на полуострове Индостан; отдельные их части восходят примерно к 1500 г. до н э. Вместе с Упанишадами, объемным томом комментариев, написанным, скорее всего, где-то после VIII в. до н э., Веды представляют собой обширную коллекцию стихов, мантр и прозы, являющихся священными текстами того, что позже образовало религию индуизма; сегодня ее исповедует каждый седьмой обитатель Земли, всего около 1,1 млрд человек. Лично я получил доступ к этим трудам, когда мне не было и десяти лет.
 
Это было в конце 1960-х гг. Мир, любовь и Вьетнам носились в воздухе, когда мы с папой и сестрой в ясный солнечный день гуляли по Центральному парку. Мы остановились возле музыкальной сцены-ракушки рядом с Аллеей поэтов, где большая группа приверженцев Общества сознания Кришны энергично стучала в барабаны, пела и танцевала. Один кришнаит с выпученными глазами и струящимися по щекам слезами выражал страстное астральное единение, дергаясь в такт барабанному бою и глядя прямо на солнце. Я с огромным изумлением вдруг понял, что один из барабанщиков, облаченный в свободные одежды и щеголяющий выбритой головой с одной-единственной оставленной прядью, — мой брат. Я думал, что он учится в колледже. Та прогулка, очевидно, была способом, придуманным папой, чтобы познакомить нас с новым направлением, которое приняла жизнь моего брата.
 
В последующие десятилетия наше общение с братом было эпизодическим, но каждый раз при встрече Веды были либо в центре нашего внимания, либо где-то поблизости. Трудно сказать, пробудили ли эти встречи во мне интерес к данной теме, или разговор всякий раз возникал естественным образом просто потому, что два брата рассматривали одни и те же вопросы с совершенно разных позиций. По крайней мере, было наверняка полезно узнать о древних и незнакомых мне размышлениях о космических истоках:
 
Не было не-сущего, и не было сущего тогда.
Не было ни воздуха, ни небосвода за его пределами.
Что двигалось туда-сюда? Где? Под чьей защитой?
Что за вода была бездонная, глубокая?
Не было ни смерти, ни бессмертия тогда.
Не было ни признака дня [или] ночи.
Дышало, не колебля воздуха, по своему закону Нечто Одно,
И не было ничего другого, кроме него.
 
Я был тронут универсальностью человеческой потребности почувствовать ритмы реальности. Но для моего брата Веды были чем-то много бо́льшим. Они давали более величественную картину космологии, чем та, что я изучал с точки зрения математики. Как поэзия, эти слова искусно описывают тайну начала начал. Как метафора, они обращаются к загадочной природе времени до начала времен. Как медитация и как, возможно, совместное погружение в транс вокруг потрескивающего костра, окутанного внушающим благоговение, но совершенно загадочным непроглядным звездным пологом, эти строки передают кажущийся парадокс существования Вселенной в принципе. Но древние гимны и стихи, впечатляющие истории о тысячеголовом Пуруше, из частей тела которого были созданы Солнце, Земля, Луна, а также множество других наглядных и величественных приношений, не описывают происхождение Вселенной. Их слова отражают наши поиски закономерностей, нашу жажду объяснений; настроенное на выживание сознание слагает яркую историю, обеспечивая таким образом символические рамки для живущих (как мы возникли, как нам следует вести себя, последствия наших действий, природа жизни и смерти).
 
За время спорадических случаев общения с братом я с очевидностью понял, что Веды — это поиск стабильности, поиск какого-то постоянного качества, лежащего в основе зыбучих песков повседневной реальности. Это описание и я, и многие из моих коллег с радостью могли бы использовать как формулировку задачи фундаментальной физики. Обе дисциплины — литература и физика — разделяют стремление заглянуть за рамки очевидности, доступной повседневному опыту. Однако природа объяснений, при помощи которых каждая из дисциплин надеется продвинуть свое дело, сильно различается.
 
В середине VI в. до н э. Сиддхартха Гаутама, рожденный принцем в современном Непале и воспитанный на изучении Вед, был сильно удручен доставшейся ему роскошной жизнью и контрастом между ней и теми несчастьями, которые испытывают люди, живущие обычной жизнью. Как рассказывается в знаменитой истории, Гаутама решил отказаться от привилегий и скитался по миру в поисках способа облегчить человеческие страдания. Снизошедшие на него озарения, развитые и распространенные его последователями, в основном уже после его смерти, составляют основу буддизма, который сегодня практикует примерно каждый 12-й обитатель Земли, то есть около полумиллиарда человек. По мере распространения буддистской мысли появились многочисленные родственные секты, но все они сходятся на том, что человеческое восприятие — неверный проводник в реальности. Многие качества мира кажутся нам, возможно, стабильными, но на самом деле всё и всегда меняется. 
 
Отступая от ведических истоков, буддизм отрицает существование в основе бытия неизменной субстанции и объясняет корни человеческого страдания тем, что мы не в состоянии признать непостоянство всего окружающего. Учение Будды очерчивает способ жизни, который обещает неприукрашенный, более ясный взгляд на истину; как и в Ведах, путь к такому просветлению лежит через серию перерождений, финалом которой должно стать завершение круга воплощений и достижение вечного состояния блаженства, отрешенного от желания, от страдания и от себя. Если более ранние придуманные человечеством царства, где жизнь продолжается после этой жизни, представляли собой прекрасный мысленный маневр, призванный разрешить загадку смерти, индуистская и буддистская позиции еще более замечательны. Смерть там видится как новое начало в циклическом процессе, конечная цель которого — окончательное и постоянное освобождение от жизни. Завершение круга перерождений, раз достигнутое, ведет во владения, где исчезает само понятие отдельного существования. Наша недолговечность становится священным ритуалом инициации на пути в безвременье.
 
Поскольку индуизм и буддизм ищут реальность за иллюзиями повседневного восприятия — и точно так же можно охарактеризовать многие самые удивительные научные успехи последнего столетия, — существует множество статей, книг и фильмов, созданных с целью установить их связь. Хотя можно, наверное, отыскать сходство в подходе и языке, я никогда не встречал чего-нибудь большего, чем метафорические отголоски между отдельными идеями в неопределенном изложении. В описаниях современной физики в популярных источниках, как моих собственных, так и других авторов, как правило, математика опускается в пользу более доступного изложения, но математика, бесспорно, якорь всякой науки. Слова, как бы тщательно они ни отбирались и ни выстраивались, всего лишь перевод уравнений. Использование подобных переводов в качестве базы для связей с другими дисциплинами, я уверен, никогда не поднимется выше уровня поэтического союза.
 
Эта оценка созвучна по крайней мере некоторым голосам ведущих авторитетов духовных дисциплин. Несколько лет назад меня пригласили принять участие в публичном форуме с далай-ламой. В ходе обсуждения я отметил обилие книг, в которых объясняется, как современная физика заново воспроизводит открытия, сделанные на Востоке тысячи лет назад, и спросил у далай-ламы, считает ли он эти утверждения обоснованными. Его прямой ответ произвел на меня сильное впечатление: «Когда речь идет о сознании, буддизму есть что сказать. Но когда дело доходит до материальной реальности, нам следует обращаться к вам и к вашим коллегам. Именно вы проникаете в самые глубины». Помню, я подумал: как чудесно было бы, если бы религиозные и духовные лидеры по всему миру следовали его простому, бесстрашному и честному примеру.
 
Примерно в ту же эпоху, когда Будда скитался по Индии, еврейский народ в Иудее был наголову разбит вавилонянами и угнан в рабство с родной земли. В попытке систематизировать и сохранить свою идентичность лидеры евреев собрали самые разные письменные источники и велели записать устные истории, собрав из всего этого раннюю версию «еврейской Библии» — Танах — документ, которому предстояло долго развиваться и стать священным текстом авраамических религий, которые теперь практикует более половины обитателей Земли, около 4 млрд человек. Бог иудаизма, христианства и ислама — всемогущий, всеведущий, вездесущий единственный Творец всего сущего; именно такой образ возникает в воображении очень многих в мире, когда речь так или иначе заходит о религии.
 
Ветхий Завет рассказывает собственную широко известную историю происхождения Вселенной. Собственно, он рассказывает две такие истории. Первая из них занимает шесть дней, начинается с сотворения небес и земли и завершается сотворением мужчины и женщины; вторая занимает всего лишь один день, в начале которого был сотворен мужчина; пока он спит, на сцену выходит женщина. Поколение быстро следует за поколением, но Ветхий Завет не слишком подробен в рассказе о том, куда отправляются последователи, когда умирают. За исключением пары коротких упоминаний о воскрешениях, там нет никаких обещаний жизни после смерти. Иудейские мистики и толкователи впоследствии высказали множество идей о бессмертных душах, ожидающих иного мира, но не существует ни одного толкования, которое примиряло бы мириад самых разных источников и комментариев. Полтысячелетия спустя эта неопределенность исчезнет, когда христианство разработает теологическую доктрину, наполненную вечными душами, которые сохраняют свою идентичность после земной жизни. Еще через полтысячелетия ислам предложит собственный обширный набор верований на аналогичные темы, согласившись с христианством в его благоговении перед близящимся днем Суда, когда мертвые поднимутся и достойные из них получат вечное небесное вознаграждение, а все прочие будут подвергнуты вечному проклятию.
 
Те несколько религий, с которыми мы немного познакомились, суммарно исповедуют более чем три четверти всех обитателей планеты Земля. При миллиардах приверженцев природа и стиль религиозной вовлеченности существенно различаются, и если учесть более 4000 религий поменьше, практикуемых в настоящее время в мире, то спектр обетов и специфика содержания доктрин еще расширится. Тем не менее между ними существуют общие черты — к примеру, величественные фигуры, которым удается заглянуть дальше других или которым даруется доступ к историям, объясняющим, как все это началось, как закончится, куда мы все идем и как лучше всего туда попасть. Еще глубже коренится общее ожидание, что последователи религии воспримут Божественный строй мыслей. В мире полно историй, которые могут сообщить, как мы живем. В мире полно деклараций, объясняющих, как нам себя вести. Эти истории и декларации, будучи объединены в религиозную доктрину, поднимаются над всеми прочими, поскольку в сознании адептов они вызывают ту или иную веру.
 
Потребность верить
 
Несколько лет назад, в период горячки и хаоса завершающих дней крупного всепоглощающего проекта, я получил приглашение прочесть основной доклад на каком-то собрании в штате Вашингтон. Я был настолько замотан, что принял его, не убедившись в должном статусе пригласившей меня организации. Через несколько месяцев, когда дата выступления была на носу, я вдруг понял, что должен выступать в Школе просветления Рамты — в организации, которую возглавляет Джуди Зебра Найт, утверждающая, что поддерживает канал связи с 35-тысячелетним воином Рамтой, отвечающим ей из потерянной земли Лемурии (которая, судя по всему, часто воевала с другой потерянной землей, Атлантидой). Быстрый поиск выдал мне показательные видеоклипы, включая запись старого эпизода «Шоу Мерва Гриффина», где Найт закидывает голову назад, роняет ее вперед, входит в транс, говорит шепотом в манере, представляющей собой нечто среднее между речью магистра Йоды и речью британской королевы, и воплощает в себе — по крайней мере хочет, чтобы мы в это поверили, — лемурианского мудреца. Моя маленькая дочь, стоявшая у меня за спиной и наблюдавшая все это, очень старалась не хихикать. Удержаться ей не удалось. Я бы и сам похихикал, если бы не впал в ужас от того, что принял их приглашение. Но презентация должна была состояться уже завтра, так что отступить, не потеряв лицо, было уже невозможно.
 
Прибыв на место, я первым делом увидел сотни людей с завязанными глазами и вытянутыми руками, которые толпой бродили по большому заросшему травой огороженному пространству. Сопровождающий разъяснил, что у каждого к одежде приколота игральная карта, на которой этот человек записал главную мечту своей жизни, а задача — «почувствовать» путь к точно такой же карте, которая находится где-то на этом поле. Он отметил, что успех в этом — ключевой шаг к реализации мечты. «И как идет дело?» — поинтересовался я. «О, замечательно. На этой сессии одна из участниц уже нашла парную своей карточку». Чуть дальше виднелись лучники с завязанными глазами. Я предпочел держаться от них подальше и отказался от предложения поучаствовать, тем более что заметил, как к нашему туру потихоньку присоединился фотограф. Стрельба у лучников шла примерно с тем же успехом, что и поиск парных карт. В конце концов ко мне подошла молодая женщина лет около 30, чей телепатический талант позволял ей называть последовательные карты в тщательно перетасованной колоде. «Семерка бубен, — предсказала она. — Тьфу ты, шестерка треф. Ошиблась, но всего на единичку. Девятка пик. О, это тройка бубен. Ага, я же говорила бубны!» И так далее. Она сказала мне, что практикуется по много часов ежедневно и знает, что нужно тренироваться еще усерднее.
 
Обращаясь к тем, кто собрался вокруг нас, и позже во время выступления я не смог удержаться и не предложить слушателям несколько базовых наблюдений, многие из которых мы уже затрагивали на этих страницах. Я объяснил, что мы — биологический вид, который при взгляде на мир всюду видит закономерности. И в большинстве случаев это хорошо. На протяжении множества поколений естественный отбор снабдил нас способностью различать закономерности в том, как люди и предметы выглядят и двигаются, что позволяет нам мгновенно узнавать их всего по нескольким визуальным признакам. Мы различаем закономерности в поведении животных, что позволяет нам предугадывать, когда безопасно к животному приблизиться, а когда лучше держаться от него подальше. Мы улавливаем закономерности в полете брошенных предметов, от камней до копий, и эта способность была особенно полезна нашим предкам, старавшимся одолеть свою потенциальную трапезу. Через закономерности мы получаем средства обмена информацией и таким образом объединяемся в группы — от племен до наций, — обладающие самым большим влиянием в мире. Короче говоря, способность распознавать закономерности — наш способ выживания. Но, продолжал я, иногда мы заходим слишком далеко и переходим грань. Иногда наши появившиеся в результате естественного отбора детекторы закономерностей так настроены, так готовы объявить, что сигнал обнаружен, что видят закономерности и воображают связи там, где нет ни того ни другого. Иногда мы приписываем смысл полной бессмыслице. Из курса начальной математики нам известно, что в среднем один раз из четырех любой человек верно угадает масть карты; один раз из тринадцати — ее достоинство. Но эта закономерность ничего не говорит о телепатических способностях. Однажды после дождичка в четверг — ну, вообще-то еще реже — человек может пройти по полю и случайно найти такую же карту, как у него, но это ничего не говорит об исполнении мечты. Как часто, спросил я, вы замечаете, что замечательного совпадения не произошло?
 
Присутствующие, которые к тому моменту набились в огромный амбар, одобрительно закричали и захлопали. Многие хлопали стоя, что было, как я тут же объявил собравшимся, приятно, но совершенно непонятно. Я сказал, что их подход к поиску более глубокой реальности и методы, которые они при этом используют, ведут в никуда. Новая овация.
 
Позже, когда я подписывал желающим свою книгу, несколько участников потихоньку прояснили для меня эту ситуацию. «Многие из нас не верят тому, что здесь происходит, и нам важно, чтобы кто-то прямо и вслух это раскритиковал. Но что-то там все-таки есть, мы это чувствуем, и мы приходим в эту школу, потому что хотим оказаться в обществе других таких же людей, тех, кто тоже стремится к поиску более глубокой истины». Я могу поставить себя на место этих людей. Я понимаю их стремление. В истории физики полно эпизодов, в которых героические математические и экспериментальные исследования снова и снова показывают, что что-то действительно существует. Часто это что-то странное и чудесное, что требует от нас пересмотра наших представлений о реальности. Есть все основания считать, что наши нынешние представления, несмотря на их способность объяснять многие данные с невероятной точностью, условны, и мы, физики, уверены, что при движении вперед этот цикл пересмотра представлений будет повторяться многократно. Однако именно столетия усилий позволили нам выработать исследовательский инструментарий — математические и экспериментальные методы, которые вместе составляют строгий массив научной практики. Это методы, которые мы передаем студентам и молодым исследователям. Это методы, доказавшие свою способность к надежному выяснению скрытых свойств реальности.
 
Я открыт для нетрадиционных заявлений. Если данные, собранные в ходе тщательно спроектированных и воспроизводимых экспериментов, исследующих, скажем, способность чувствовать скрытые игральные карты в колоде, показали бы успех, превышающий вероятность случайного угадывания, или если бы достоверные данные установили, что представитель нашего биологического вида способен поддерживать канал связи с древним мудрецом, отвечающим из какой-то давно исчезнувшей земли, мне было бы интересно. Чрезвычайно интересно. Но при отсутствии таких данных — а также при отсутствии какой бы то ни было причины надеяться, что такие данные, возможно, появятся, и при отсутствии любых доводов в пользу того, что подобные утверждения не противоречат всему, что мы достоверно знаем о механизмах реальности, — быстро наступает момент, когда нам надлежит заключить, что у нас нет никаких оснований верить в любые подобные заявлении.
 
В связи с чем возникает вопрос: существуют ли какие-то основания верить в невидимое всемогущее существо, которое создало Вселенную, выслушивает наши молитвы и откликается на них, следит за тем, что мы говорим и делаем, и раздает награды и наказания по заслугам? Работая над ответом, нам стоит, пожалуй, поподробнее разобрать концепцию веры.
 
Вера, уверенность и ценность
 
Почти все те, кто спрашивает у меня, верю ли я в Бога, употребляют слово «вера» в точности в том же смысле, в каком они могли бы спросить, верю ли я в квантовую механику. Мало того, мне часто задают оба эти вопроса подряд. Я стараюсь сформулировать свой ответ в терминах уверенности — меры определенности; я отмечаю, что моя уверенность в квантовой механике высока, потому что эта теория точно предсказывает характеристики окружающего мира, такие как магнитный дипольный момент электрона, с точностью выше девятого знака после запятой, а вот моя уверенность в существовании Бога низка из-за недостаточности строгих данных в его пользу. Уверенность, как наглядно показывают эти примеры, вырастает из бесстрастной и алгоритмической, по существу, оценки доказательств.
 
В самом деле, когда физики анализируют данные и объявляют какой-то результат, они количественно оценивают свою уверенность при помощи прочно устоявшихся математических процедур. Слово «открытие» используется в основном только тогда, когда уверенность превышает некий математический порог: вероятность обмануться из-за статистической флуктуации данных должна быть меньше приблизительно одной доли на 3 500 000 (это число кажется достаточно произвольным, но на самом деле в статистическом анализе оно получается естественным образом). Конечно, даже такой высокий уровень уверенности не гарантирует, что «открытие» реально. Данные последующих экспериментов, возможно, потребуют пересмотреть наш уровень уверенности; в этом случае математика также дает алгоритм для вычисления поправки.
 
Мало кто из нас может похвастать тем, что живет по таким математическим правилам; тем не менее мы приходим ко многим своим верованиям путем аналогичных, хотя и менее аналитических, рассуждений. Мы видим Джека вместе с Джилл и думаем, что они, возможно, являются парой; мы видим их вместе снова и снова, и наша уверенность в этом растет. Позже мы узнаем, что Джек и Джилл — брат и сестра, так что нам приходится отказаться от предыдущей оценки. И так далее. Именно такой процесс, состоящий из последовательных приближений, может, в принципе, сойтись в конечном итоге к верованиям, отражающим подлинную природу мира. Но может и не сойтись. Эволюция, конфигурируя процессы в нашем мозге, не настраивала их на формирование верований, в точности соответствующих реальности. Она настраивала их на склонность к верованиям, порождающим полезные для выживания варианты поведения. А два эти фактора могут и не совпадать. Если бы наши пращуры тщательно исследовали каждый треск и каждый шорох, которые привлекали их внимание, они обнаружили бы, что большинство из них можно объяснить без привлечения какого бы то ни было сознательного агента. Но с точки зрения приспособляемости весьма затратные поиски истины принесли бы им мало пользы. На протяжении десятков тысяч поколений наш мозг отказывался от большей точности в пользу оперативной оценки. Быстрая реакция часто полезнее обдуманных решений. Истинность — важный персонаж в драме веры, но выживание и продолжение рода легко берут над ней верх.
 
Дополнительно усложняя сюжет, эволюция добавила в список действующих лиц еще одного персонажа: эмоции. В 1872 г., через десять с лишним лет после декларации эволюции путем естественного отбора, Дарвин опубликовал книгу «Выражение эмоций у человека и животных», где разобрал убеждение, что именно биологически адаптированный мозг, а не культура является главным движителем эмоционального выражения. Анализируя наблюдения за собственными детьми, широко распространенные опросники и кросс-культурные данные, собранные им во время длительных экспедиций, Дарвин утверждал, что, к примеру, тенденция улыбаться, когда доволен, или краснеть, когда смущен, у людей универсальна. На такую реакцию можно рассчитывать буквально во всех мировых культурах. За прошедшие полтора века исследователи, взяв пример с Дарвина, занимались поиском адаптивных ролей, которые могли бы объяснить различные человеческие эмоции, а также изучали нейронные системы, которые могли отвечать за их генерацию. Страх, как показали исследования, действительно первичен — с самого начала быстрая поведенческая и физиологическая реакция на опасность имела значительную адаптивную ценность. Родительская любовь, обеспечивающая необходимую беспомощному потомству заботу, скорее всего, тоже представляет собой древнюю адаптацию. Смущение, вина и стыд, особенно значимые в больших группах, возникли как адаптационный механизм, скорее всего, позже, когда размеры групп выросли. Для нас здесь важнее всего то, что адаптивное давление, сформировавшее в человеческом разуме склонность к владению языком, рассказыванию историй, мифотворчеству, ритуалам, художественному творчеству и научному познанию, также сформировало и наши богатые эмоциональные способности. Эмоции плотно вплетены в процесс эволюционного развития на всем его протяжении. Таким образом, верования родились из сложных расчетов, соединяющих разумный анализ и эмоциональную реакцию в рамках одного разума, обретающего талант к выживанию.
 
Наши оценки степени доверия зависят также от целого ряда факторов, включая социальные влияния, политические силы и обычную практичность. В самом начале жизни вера в значительной степени определяется родительским авторитетом. Мама с папой говорят, что это правда? Значит, это правда. Как отмечает Ричард Докинз, естественный отбор благоволит родителям, которые передают своим детям информацию, повышающую шансы на выживание, так что вера в то, что говорят мама с папой, эволюционно оправданна. Позже многие люди запускают собственный процесс оценки степени доверия — разбираются, обсуждают, читают и сомневаются; на весь этот процесс часто влияют уже сложившиеся ожидания и контакты с верованиями окружающих. Большинство из нас также постепенно расширяет список авторитетов, которые считает достойными доверия, — это могут быть учителя, руководители, друзья, официальные лица и другие самопровозглашенные эксперты. Нам приходится это делать. Никто не в состоянии открыть заново или хотя бы проверить знания, накопленные за тысячи лет. Мне однажды приснился сон, скорее даже кошмар, что я снова защищаю диссертацию на степень PhD, и экзаменатор, тихонько посмеиваясь, говорит мне, что все эксперименты и все наблюдения, подтверждающие квантово-механические «законы» физики, подстроены. Я же стал мишенью хитроумного розыгрыша; меня сбивал с толку целый пантеон авторитетов, которых я уважал, и целое сообщество коллег, которым я доверял. Каким бы маловероятным ни казался такой сценарий, факт остается фактом: я лично проверил в своей жизни результаты лишь крохотной доли главных экспериментов своей области науки. Можно даже сказать, что бо́льшую часть результатов я принимал на веру.
 
Моя уверенность проистекает из десятилетий личного опыта, когда мне приходилось видеть, как физики минимизируют человеческую субъективность, сосредоточиваясь на тщательно собранных данных, как они неустанно испытывают на прочность гипотезы и отбрасывают все, кроме тех, которые отвечают строгому множеству универсальных стандартов. Но даже при таком неослабевающем внимании в науку все равно находят способ просочиться исторические случайности и эмоциональные человеческие предубеждения. Один из доминирующих подходов к квантовой механике (известный как копенгагенская интерпретация) можно возвести отчасти к мощным личностям, которые правили бал в физике в момент зарождения этой теории. За объяснением я отошлю вас к одной из своих более ранних книг («Скрытая реальность»), но я подозреваю, что если бы квантовая механика создавалась другими персонажами, то формальная наука все равно существовала бы, а вот эта конкретная интерпретационная точка зрения не занимала бы того же доминирующего положения на протяжении стольких десятилетий. Красота науки состоит в том, что путем непрерывных исследований доктрины одной эпохи тщательно переосмысливаются учеными следующей и таким образом сдвигаются все ближе и ближе к цели — объективной истине. Но даже в дисциплине, разработанной ради объективности, для этого необходимо действие. И время.
 
Стоит ли удивляться, что в суматошном, беспорядочном, эмоциональном царстве повседневных человеческих авантюр спектр верований широк и многогранен, а временами к тому же запутан и достоин сожаления. Формируя веру, некоторые смотрят на науку, причем как на ее содержание, так и на стратегию. Одни полагаются на власти, другие — на сообщество. Некоторых принуждают — кого тонко, кого открыто. Одни больше всего доверяют традиции, другие целиком отдаются на волю интуиции. А в глубинных обрабатывающих центрах разума, как правило недоступных для наблюдения, каждый из нас использует собственную уникальную и очень гибкую комбинацию всех этих тактик. Более того, ничто не мешает нам одновременно придерживаться несовместимых верований или совершать поступки, которые указывают на такие верования. Я без стеснения признаю, что время от времени стучу по дереву, разговариваю с усопшими или прошу небесной поддержки. Все это противоречит моим рациональным взглядам на мир, при этом склонность к легким суевериям меня нисколько не беспокоит. Мало того, есть какое-то удовольствие в том, чтобы выйти на мгновение за рациональные рамки.
 
Обратите также внимание на то, что если профессиональным философам платят за анализ верований — за то, чтобы обнаружить скрытые допущения и привлечь внимание к ошибочным выводам, — то большинство из нас сегодня и наших предков тогда относились к этому совсем иначе. Многие верования большинство из нас никак не проверяет. Возможно, это отдельный вариант адаптации. Люди, склонные к самокопанию, забывают, что запасы еды заканчиваются или что к ним может потихоньку подкрасться тарантул. Это означает, что при оценке того, как может такой-то и такой-то верить тому-то и тому-то, представление о том, что вера вырастает из интенсивных раздумий и тщательного перекрестного опроса, часто совершенно ошибочно. Как указывает Буайе, «нам кажется, что представления о сверхъестественных сущностях… предъявляются сознанию, а затем по итогам прений либо принимаются как достоверные, либо отбрасываются». Но поскольку эти идеи задевают слишком многие центры мозга, ответственные за суждения, которые выявляют волевые действия, прогнозируют чужие мысли, отслеживают отношения и т.п., и поскольку естественный отбор научил эти центры выполнять собственную диагностику намного ниже порога осознанности, модель рационального судьи и коллегии присяжных «может представлять собой сильно искаженный взгляд на то, как такие концепции возникают и представляются».
 
Даже сами те вещи, к которым концепция веры может быть разумно применена, меняются от эпохи к эпохе. Как отмечает Карен Армстронг, те, кто исполнял ритуалы древних элевсинских мистерий, «наверняка удивились бы, если бы их спросили, верят ли они, что Персефона действительно спускалась под землю, как повествует миф». Это было бы все равно что спросить, верите ли вы в зиму. «Верить в зиму? — резонно спросили бы вы. — Времена года… ну… они просто есть». Аналогично, считает Армстронг, наши пращуры принимали и странствия Персефоны, потому что «жизнь и смерть действительно были связаны неразрывно и земля действительно умирала и возрождалась каждый год. Смерть была ужасна и неизбежна, но не означала конец всему. <…> подрезая растения, садовник помогал им пустить новые побеги». Миф не просит верить в себя. Он не вызывает кризис веры, который его приверженцам приходится разрешать путем мучительных размышлений. Миф предлагает поэтическую схему, метафорический образ мышления, который становится неотделим от освещаемой им реальности.
 
Возможно, здесь есть аналогия с тем, что происходит при долговременном развитии естественного языка. Стремясь к эффектности и творческому самовыражению, говорящие усыпают свои предложения метафорами, вставляя их одну за другой. Я только что сделал это, но вы, скорее всего, этого практически не заметили. Мы сыплем соль на мясо и сахар на печенье. И все же посыпание, которое я упомянул, — совершенно банальная метафора, которая мало у кого из читателей вызовет в воображении образ руки, мягко посыпающей словами блюдо свежеиспеченных предложений. Со временем метафоры становятся настолько затасканными, что всякое поэтическое качество, которым они, возможно, изначально обладали, постепенно испаряется (испаряется вода, не поэзия) и они становятся обычными рабочими лошадками в мире слов (лошади — не слова). Если говорить коротко, они становятся буквальными. Возможно, нечто аналогичное происходит с религиозно-мистическими понятиями. Может быть, такие понятия возникают как выразительные, поэтические, метафорические способы смотреть на мир, но со временем они постепенно теряют поэтичность, сбрасывают метафорический смысл и переходят к буквальности.
 
Сам я ближе всего подхожу к такому буквализму, признавая, что тот или иной Бог может существовать. Я признаю, что никто и никогда не смог исключить такой возможности. До тех пор пока влияние этого предположительного Бога никак не меняет ход реальности, который хорошо описывается нашими математическими законами, сам этот Бог не противоречит тому, что мы наблюдаем. Но существует громадная пропасть между простой непротиворечивостью и объяснительной необходимостью. Мы привлекаем уравнения Эйнштейна и Шрёдингера, эволюционную теорию Дарвина и Уоллеса, двойную спираль Уотсона и Крика и длинный список других научных достижений не потому, что они не противоречат нашим наблюдениям — хотя это, конечно, правда, — но потому, что они обеспечивают мощную, подробную и предсказательную объяснительную структуру для понимания наших наблюдений. По этой мерке религиозные доктрины никуда не годятся; конечно, многие верующие считают эту мерку негодной. Ловушка в том, что буквалистская точка зрения заранее исключает такую оценку. Религиозное заявление, интерпретированное как буквальное утверждение о мире, противоречащее установленному научному закону, ложно. И точка. В таких случаях следование буквальной интерпретации ничем не лучше признания существования Рамты.
 
Тем не менее религиозная доктрина (или даже учение Рамты) может остаться в полной мере частью рационального дискурса, если мы готовы уйти от буквализма, избирательно рассматривать Священное Писание, отбрасывать элементы, которые сочтем оскорбительными или устаревшими, интерпретировать истории и утверждения поэтически или символически или, что еще проще, как элементы выдуманного сюжета. Существует множество причин, по которым нам, возможно, захочется это сделать. Нам, возможно, будет приятно или утешительно видеть, что наши жизни разворачиваются в рамках более широкого и для некоторых более осмысленного нарратива, не обращая особого внимания на сверхъестественные качества или метафизические заявления религии. Мы могли бы получать пользу от чтения религиозных текстов как глубоко трогательного архива, символически охватывающего существенные качества человеческого состояния. Мы могли бы получить удовольствие от решения трудной задачи разработки толковательной системы, примиряющей конкретные религиозные доктрины с научными представлениями. Нам могло бы понравиться, если бы мы смогли наложить священную чувствительность на наше общение с миром, добавив лоск, который заострит впечатления, но не отменит рациональности. Мы могли бы выиграть от поддержки и солидарности религиозной причастности. Мы могли бы обогатиться эмоционально, участвуя в религиозных ритуалах, освящая жизненные инициации и отмечая священные дни, соединяющие нас с почтенной традицией. Такие варианты религиозности способны обеспечить деятельность, мотивацию, общность и руководство, которое для некоторых прокладывает путь к более полной, более осмысленной жизни. Такие варианты религиозности не требуют веры в фактическое содержание религиозного контента; они отражают веру в ценность такого контента, вне зависимости от его достоверности.
 
Более века назад Уильям Джеймс предложил тонкий и прочувствованный анализ религиозного опыта, перекликающийся с наблюдением далай-ламы по поводу физики и сознания. Джеймс подчеркивал, что, хотя наука и развивает объективный и беспристрастный подход, но только обращая внимание на наш внутренний мир — «на ужас или красоту явлений, на "обет", заключающийся в утренней заре и радуге, на "вещание" грома, на "прелесть" летнего дождя, на "величие" звездного неба, а не на законы, управляющие этими явлениями», — мы можем надеяться когда-либо получить полное описание реальности. Подобно Декарту, Джеймс подчеркивал, что наш внутренний опыт на самом деле представляет собой наш единственный опыт. Наука может заниматься поиском объективной реальности, но наш доступ к этой реальности осуществляется исключительно через субъективные процессы сознания. Получается, что человеческое сознание неустанно интерпретирует объективную реальность, порождая реальность субъективную.
 
Таким образом, если к религиозной практике — или лучше, может быть, назвать это духовной практикой — прибегают как к средству исследования внутреннего мира сознания, как к путешествию внутрь через неизбежно субъективное восприятие реальности, то вопрос о том, отражает ли та или иная доктрина объективную истину, становится вторичным. Религиозный или духовный поиск не должен непременно быть нацелен на наглядные аспекты внешнего мира; существует целый внутренний ландшафт, ждущий исследования, — от ужаса и красоты, обета и вещания, прелести и величия, которые упоминал Джеймс, до длинного списка других человеческих конструктов, включая добро и зло, благоговение и страх, удивление и благодарность, которые мы на протяжении целых эпох привлекаем к определению ценности и поиску смысла. Как бы пристально ни вглядывались мы в отдельные частицы, как бы усердно ни выясняли фундаментальные математические правила природы, эти концепции таким образом мы не увидим. Они проявляются, только когда определенные сложные комплексы частиц развивают у себя способности мыслить, чувствовать и рассуждать. Как поразительно и как отрадно, что могут существовать такие наборы бурлящих частиц, которые действуют под жестким контролем физического закона и все же способны принести в мир эти качества.
 
Для меня аналогия с точными языковыми метафорами, которые со временем теряют остроту, проявляет один существенный момент, очевидный, но при этом выразительный: многие мировые религии имеют почтенный возраст. Это очень важно. Это говорит о том, что на протяжении веков, если не тысячелетий, религиозная практика успешно удерживала внимание людей и в различных комбинациях обеспечивала структуру ритуала, помогала людям осмыслить свое место в этом мире, указывала моральные ориентиры, вдохновляла на художественное творчество, предлагала участие в невероятных сюжетах, обещала, что смерть еще не конец всему; разумеется, она также устрашала жестокими наказаниями, подвигала некоторых на жестокие сражения, оправдывала порабощение и убийство отступников и так далее. Было хорошее, было плохое, было и вовсе ужасное. Но, несмотря на все это, религиозные традиции удерживают позиции. Хотя религия, безусловно, не позволяет заглянуть в проверяемый базис материальной реальности — это прерогатива науки, — она наделяет некоторых своих приверженцев ощущением цельности, которое придает жизни содержание, позволяя вписать все вокруг — и знакомое, и экзотическое, и радости, и труды — в более масштабный сюжет. Поэтому освященные веками религии мира формируют линии наследования, которые соединяют их приверженцев даже через века.
 
Я воспитан в иудейской вере. Наша семья посещала службы по большим праздникам, а я был записан в местную еврейскую школу. Ежегодный приток новых учеников означал, что класс каждый раз начинал заново изучать алфавит иврита; я при этом тихонько сидел в сторонке и листал Ветхий Завет. Я частенько жаловался на это родителям, но, по правде говоря, мне нравилось читать про Самуила, Авессалома, Исмаила, Иова и всех остальных. С годами я отдалился от религии, не чувствуя нужды в формальном участии. Затем, в период последипломного обучения в Оксфорде, я съездил в Израиль. Какой-то не в меру усердный раввин узнал откуда-то, что по улицам Иерусалима бродит молодой американский физик. Он выследил молодого человека, окружил его учеными талмудистами, которые «тоже изучали происхождение Вселенной», и убедил — скорее даже вынудил — излишне почтительного студента лет примерно 25 посетить его синагогу и обернуть себе руки и лоб традиционным кожаным ремнем с ритуальными тфилами. Раввин видел в этом Господню волю в действии. Студента надлежало вернуть в круг единоверцев. Студент видел в этом неуклюжее принуждение к участию в священном ритуале без всякого внутреннего убеждения. Развернув наконец кожаные ремни и покинув синагогу, он твердо знал, что покончил с религией.
 
И все же, когда умер отец, ежедневное появление в нашей гостиной группы религиозных евреев для чтения поминальной молитвы «Кадиша» стало для меня большим утешением. Сам папа не был религиозным человеком, но входил в традицию, уходящую в прошлое на тысячи лет, и стал объектом ритуала, который до него проводился над бесчисленным множеством других людей. Религиозные слова, которые читали эти люди, не имели особого значения. Слова были на арамейском языке — просто набор древних звуков, племенная поэзия, запечатлевшая размер и ритм, — и перевод их меня не интересовал. Для меня в эти краткие мгновения имели значение история и связь — если хотите, такова была природа моей веры. Именно в этом для меня состоит благородство наследия. Именно в этом для меня заключается величие религии.
 
Брайан Грин

«В экспериментальных работах надо сомневаться до тех пор, пока факты не заставляют отказаться от всяких сомнений»

Луи Пастер

Файлы

Электрическая вселенная

Люди и атомы

Поиски механизма гравитации

Тюремные тетради